Измученный Питер, которому грозили извне и досаждали изнутри, травимый бургомистрами и преследуемый криками черни, горячился, рычал и бесновался, как разъяренный медведь, привязанный к столбу и терзаемый стаей презренных дворняжек. Убедившись, однако, что все дальнейшие попытки защитить город были тщетны, и узнав, что пограничные жители и грабители из Новой Англии готовы нахлынуть на него с востока, он наконец был вынужден, несмотря на все величие своего сердца, которое, распухнув, подступало у него к горлу и чуть не удушило, согласиться на переговоры о сдаче.

Трудно передать словами восторг народа, когда было получено это приятное известие; одержи он победу над врагами, и то он не пришел бы в большее восхищение. На улицах стоял несмолкаемый шум поздравлений, жители прославляли своего губернатора как отца и освободителя страны, они толпами стремились к его дому, чтобы выразить свою благодарность, и их рукоплескания были в десять раз громче, чем тогда, когда он вернулся с победой, примостившейся на его треуголке, после славного завоевания форта Кристина. Но возмущенный Питер закрыл все двери и окна и спрятался в самых дальних покоях своего дома, чтобы не слышать гнусного ликования черни.

После того как губернатор дал свое согласие, осаждающим было послано предложение вступить в переговоры для обсуждения условий сдачи. Соответственно, каждая сторона назначила шестерых представителей, и 27 августа 1664 года враг, державшийся высокого мнения о храбрости манхатезцев и о великодушии и безграничном благоразумии их губернатора, дал свое согласие на капитуляцию, чрезвычайно благоприятную для провинции и почетную для Питера Стайвесанта.

Оставалось одно – чтобы выработанные условия были утверждены и подписаны рыцарственным Питером. Когда представители почтительно явились к нему с этой целью, отважный старый воин принял их с самой зловещей и свирепой любезностью. Он снял с себя военную форму; его мускулистое тело было завернуто в старый индийский халат, красный шерстяной ночной колпак затенял изборожденный морщинами лоб, трехдневная борода цвета перца с солью усиливала ужас, внушаемый его мрачным лицом. Трижды брал он в руку маленький огрызок пера и пытался подписать омерзительный документ, трижды стискивал он зубы и корчил ужаснейшую гримасу, словно к его губам поднесли отвратительную смесь из ревеня, ипекакуаны и александрийского листа; наконец, отбросив перо, он схватил свою саблю с бронзовым эфесом и, рванув ее из ножен, поклялся святым Николаем, что скорее умрет, нежели покорится любой власти на земле.

Напрасны были все попытки поколебать это отважное решение; угрозы, увещания, брань ни к чему не привели. Целых два дня дом доблестного Питера был осажден шумной чернью, и целых два дня он хватался за оружие и упорствовал в благородном отказе утвердить капитуляцию. Так, подобно второму Горацию Коклесу, [490] он одной только собственной доблестью отражал натиск неприятеля и защищал этот современный Рим.

В конце концов народ, увидев, что шумная настойчивость вызывает лишь более решительное сопротивление, вспомнил о скромном средстве, с помощью которого, быть может, удастся успокоить гордый гнев и поколебать решимость губернатора. И вот, торжественная скорбная процессия, возглавляемая бургомистрами и схепенами и сопровождаемая просвещенной чернью, медленно движется к дому губернатора, неся злосчастную капитуляцию. Там они увидели мужественного старого героя, который вытянулся во весь рост, как великан в своем замке; двери были прочно забаррикадированы, а он в полной парадной форме, с треуголкой на голове, непоколебимо стоял у чердачного окна с мушкетоном в руках.

В этой грозной позе было нечто, что поразило страхом и преисполнило восхищением даже низкую чернь. Шумная толпа, объятая самоунижением, не могла не осудить свое недостойное поведение, когда увидела отважного, но всеми покинутого старого губернатора, не оставляющего своего поста, как поклявшийся стоять насмерть солдат, и полностью готового защищать до конца неблагодарный город. Однако новая волна народных опасений вскоре заглушила укоры совести. Толпа выстроилась перед домом, и все в почтительнейшем смирении сняли шляпы. Один из бургомистров, из того распространенного сорта ораторов, которые, по замечанию старого Саллюстия, «скорей болтливы, чем красноречивы», выступил вперед и обратился к губернатору с трехчасовой речью; в ней он в самых патетических выражениях подробно описал бедственное положение провинции и заклинал Питера Стайвесанта, все время повторяя одни и те же доводы и слова, подписать капитуляцию.

Могучий Питер в угрюмом молчании смотрел на него из маленького чердачного окна; время от времени он окидывал взглядом стоявшую перед домом толпу, и гневная усмешка, похожая на оскал злого мастифа, то и дело набегала на его суровое лицо. Но хотя он был человеком неустрашимой храбрости, хотя сердце у него было такое же большое, как у быка, а голова своей твердостью могла посрамить алмаз, все же он был только смертным, измученным этим упорным противодействием и бесконечным витийством; и сознавая, что, если он не согласится, жители города все равно могут уступить своим склонностям, или, вернее, страхам, не дожидаясь его согласия, он поэтому, скрепя сердце, приказал вручить ему бумагу с текстом капитуляции. Ее подали ему наверх на конце шеста; нацарапав под условиями сдачи свою подпись, Питер Стайвесант проклял всю толпу, обозвав ее шайкой трусливых, мятежных, выродившихся плоскозадых людишек, швырнул капитуляцию им на головы, захлопнул окно, и было слышно, как он в бурном негодовании, стуча деревянной ногой, спустился по лестнице. Толпа тотчас же бросилась наутек; даже бургомистры поспешили очистить площадь перед домом, опасаясь, как бы отважный Питер не вышел из своего логова и не приветствовал их каким-нибудь малоприятным знаком своего неудовольствия.

ГЛАВА IX

В которой содержатся размышления об упадке и разрушении империи, а также рассказывается об окончательном прекращении голландской династии.

Среди многочисленных событий нашей интересной и достоверной истории, из которых каждое в свое время казалось самым ужасным и горестным, нет ни одного, причиняющего чувствительному историку такую душераздирающую скорбь, как упадок и разрушение прославленных и могущественных империй! Подобно оратору, понаторевшему в произнесении надгробных речей, чья буйная скорбь подчинена своду правил, чьи чувства надлежащим образом приноровлены к переменам настроения, к тому, чтобы то рассыпаться в восторженных похвалах, то погружаться в безысходную тоску, подобно такому оратору, всегда готовому бить себя в грудь на запятой, потирать лоб на точке с запятой, содрогаться от ужаса на тире и разражаться бурным отчаянием на восклицательном знаке, – так и ваш удрученный горем историк подымается на кафедру, склоняется в молчаливом волнении над развалинами былого величия, поднимает укоризненный взгляд к небу, окидывает негодующим и печальным взором все, что его окружает, придает своему лицу выражение непередаваемой словами муки и, призвав этими красноречивыми приготовлениями весь одушевленный и неодушевленный мир разделить с ним его печаль, медленно вытаскивает из кармана белый носовой платок и, прижимая его к лицу, всхлипывает и как бы обращается к своим читателям со словами самого слезливого голландского писателя: «Вы, у кого есть носы, готовьтесь сейчас сморкаться!» или, вернее, приводя цитату более точно, «пусть каждый высморкается!»

Есть ли такой читатель, что может без волнения созерцать гибельные события, из-за которых прекратились великие мировые династии? Окидывая умственным взором ужасные и величественные развалины царств, королевств и империй, отмечая страшные судороги, сотрясавшие их основы и вызвавшие их прискорбное падение, печальный исследователь чувствует, как его грудь наполняется тем большим состраданием, чем возвышеннее окружающие его жуткие картины; все мелкие чувства, все личные несчастья отходят на второй план и забываются. Как беспомощный человек борется в кошмаре за свою жизнь, так несчастный читатель задыхается и стонет, и напрягает все силы, охваченный непосильной мукой, одной огромной навязчивой мыслью, громадным, как гора, всепоглощающим горем!

вернуться

490

Гораций Коклес – римлянин, прославившийся своей доблестью: когда этрусский царь Порсенна (VI в. до н. э.) напал на Рим, он один удержал его армию у моста через Тибр.